Перевёл и пересказал Самуил Черфас.
В длинной низкой белёной комнате на верхнем этаже краснокирпичного дома, что на Плезант-стрит в Черитоне, разместилась в стеклянных шкафах поразительная коллекция простых и витых раковин, морских водорослей и цветов, кораллов, окаменелых останков, пучеглазых рыбин, птичьих чучел и "русалок". Ещё были здесь ящики и якоря, пушки и куски янтаря, кварца и разных руд, заморские редкости и диковины, и всякий хлам.
И долгие, долгие годы – озаряемые светом, лившимся сквозь узкие окна с резными каменными плодами и соцветиями, со старинными свинцовыми желобами – долгие, долгие годы лежали здесь в непробудном сне в просторном стеклянном ящике Три Спящих Мальчика из Уорикшира. История эта ведется издавна, но ведь какую историю ни возьми, хоть грустную, хоть весёлую, уведёт она нас далеко-далеко назад. Году примерно в 1600, когда Королеве Елизавете исполнилось шестьдесят семь лет, а Уильям Шекспир написал "Юлия Цезаря", в двадцати четырёх милях от Стратфорда-на-Эвоне умер богатый мельник по имени Джон Джеймс Нолликинс. Мельница у него была отменная – самая лучшая во всём Уорикшире, но никто из соседей, во всяком случае из тех, кто победнее, видеть его не мог. Это был угрюмый жестокосердый старик с жадно сжатыми кулаками. Он обманывал крестьян и никогда не имел жалости к тем, кто попадал в его клещи.
Старея, он становился ещё злей и скаредней, так что под конец стал морить голодом даже своих лошадей. Умер он богачом, но мало кто из соседей скорбел о его кончине. Со смертью же стали таять и его денежки. Три сына мигом заграбастали всё наследство и, как шакалы, стали раздирать на куски то, что осталось от трапезы льва. Богатства уплывали из их рук, как песок утекает сквозь сито. Они бражничали, играли в кости и карты, ставя на кон, сколько на ум взбредёт, веселились, кутили и пировали, но не могли бы отличить отрубей от доброго зерна.
Скоро они проиграли не только дело отца, но и все его сбережения. Крестьяне говорили, что в муке' теперь попадались пыль и даже камни, а иногда и плевелы, и шёл от неё затхлый мышиный запах. Но сынам-то что за дело? Они устраивали крысиную охоту с терьерами, но не чтоб крыс прогнать и муку спасти, а забавы ради. Всё на мельнице ветшало, обращалось в прах и руины. Крылья были в заплатах и стучали на ветру, крыша прохудилась, а где раньше была лишь кристальная вода, ручей и запруда обросли водорослями. Если же кто-то из бедных крестьян пытался пожаловаться, в ответ они слышали лишь пьяную ругань и насмешки.
Так, года через три-четыре, когда околела с голоду последняя кобыла мельника, его сыновья разорились вконец, и было это неизбежно, даже если бы в одну промозглую ветреную ночь, когда они бражничали и горланили на мельнице, младший не опрокинул бы чадящую лампу на стол и не спалил бы всё до основания. Старший, похватав что можно, подался в море, в иноземные края, где помер от жёлтой лихорадки в Тобаго. Второго сына взял к себе дядюшка, златокузнец из Лондона, только оказался этот сын таким ленивым и непонятливым, что больше ломал, чем чинил. Наконец, когда он проглотил китайскую персиковую косточку с затейливой резьбой, которую привёз в Италию сам Марко Поло, хозяин так разгневался, что тут же прогнал его раз и навсегда. Он поехал на Восток и стал рыбным торговцем на Ратклифской дороге, где была у него лавка вроде сарая, а перед ней – длинная скамья. Но и тут он оказался нерадивым, а вскоре стал делать, что ни попросят (да так, чтоб вовсе не просили) в саутуоркском театре "Глобус", где видел своими глазами Шекспира, одетого привидением в "Гамлете", и где в сцене из "Гамлета" его чуть не убили.
А младший сын, которого тоже звали Джереми, женился на богатой вдове седельника. У неё был островерхий дом на Хай-стрит в цветущем городе Черитоне в восьми милях от Бишоп Хитчингсуорта. Вернувшись домой после медового месяца, он первым делом пририсовал к портрету седельника большой красный нос. Вторым делом, он утопил в дождевой кадке хозяйскую кошку за то, что оголодавшая бедняжка своровала сыр. Третьим делом, он сжёг нарядный воскресный чепчик своей супруги вместе с её париком. И как только она с ним уживалась, остаётся для нас тайной, но уживалась как-то.
Было у этого Джереми три сына: Джоб, Джон и ещё один Джереми. Нельзя сказать, что семейство это процветало, а можно сказать, что спускалось оно по лестнице ступенька за ступенькой до самого низу. Но потом вдруг опять стало подниматься. У детей Джереми дела пошли лучше. Его младшая дочка вышла за состоятельного скупщика, и уже их единственный сын (а его снова назвали Джереми), хоть и убегал из дому от ненавистной водянистой кашки с почечным жиром, стал помощником главного трубочиста Черитона и, в конце концов, благодаря мастерству и сноровке, усердию и умению, унаследовал дело хозяина, выкупил островерхий дом своего деда и стал самым главным трубочистом трёх соседних графств. Сам он никогда не женился.
Несмотря на трудное детство, несмотря на доброту хозяина и успех у владельцев трёх графств, был он скрягой и жмотом. Дверь его украшала громадная щётка и искусно выполненная колотушка. Друзей, как можно понять из сказанного, у него почти не было, но слыл он лучшим и самым богатым трубочистом в этих краях. Впрочем, большей частью своих доходов, а позднее и большей частью своей славы он был обязан трём сироткам-ученикам: Тому, Дику и Гарри.
В те дни камины строили размером с небольшую комнату, и уж во всяком случае, не меньше просторного шкафа. Возле них были тёплые уютные уголки, а сами камины уходили колодцами до крыши, иногда сужаясь или расширяясь кверху. Чистили их вручную: ученики Джереми перебирались со щетками вверх с одного закопченного кирпича на другой и выгребали сажу, пока сами не становились изнутри и снаружи чернее угольного арапа. Всюду на них была сажа, сажа и сажа: в глазах и во рту, в ушах и в носу! Иногда кирпичи оказывались раскалёнными, и на руках у них вздувались волдыри. Иногда в узких местах мальчишки чуть не задыхались, а, случалось, что и застревали, и могли иссохнуть, как мумии во тьме. Бывало, что в душной тесноте соскальзывала нога, и они летели вниз, как яблоки с ветки или градины из апрельской тучи.
А Джереми Нолликинс, рассовав все принесённые ему деньги по пузатым мешочкам из холста и кожи, потчевал ребят водянистой кашкой на ужин и водянистой кашкой на завтрак. На обед по вторникам и четвергам получали они по ломтю пудинга на почечном жире, в котором подобно янтарным бусинкам виднелись кусочки того же самого жира; по понедельникам, средам и пятницам кормил он их тем, что назвал супом; а по воскресеньям отведывали они немного мяса (самого дешёвого мяса от двоюродного брата, которое добрые хозяева покупают для кошек, но ведь нельзя же лазить по дымоходам, совсем не пробуя мяса). Зато по субботам им подавали с пылу с жару наведаться люди от мэра.
Вы не поверите, но несмотря на столь скудное питание, несмотря на ожоги и ушибы, и сажу, которая попадала им в глаза и лёгкие и приставала к льняным волосам на головках, Том, Дик и Гарри не унывали. А когда субботним вечером их отмывали струей из-под насоса, на растертых щечках даже можно было разглядеть румянец. В общем, были они, как Том Дакер из страшилки-дразнилки. Помните:
Малютка Том Дакер ревел от того,
Что стриг парикмахер кудряшки его.
Он стриг-приговаривал: "Что за пропажа?
Зато их не вымажет чёрная сажа".
Той ночью привиделся Дакеру страх:
Как будто покоятся в чёрных гробах
Несчётно народу, и Дик там, и Нед,
И бледны их лица, и бледен рассвет.
Но ребята вежливо обращались ко всем пожилым дамам со словом "мэм", даже если какая-нибудь злющая старуха обзывала их наглецами, сорванцами и хитрецами. Хозяйки, случалось, отрезали им по сытному куску пудинга, или угощали кружкой молока и печёной картошкой, а то и отсыпали полный карман конфет с ломтём белого хлеба в придачу (который, впрочем, недолго оставался у них белым). Что ж, и голодные воробушки порой находят то крошку пирога, то горстку семечек, а всю прелесть яств оценит, конечно, не тот, кто сыт.
Если же им удавалось улизнуть от работы, они бежали поплескаться на речку или искать птичьи гнезда в лесу, или забирались в каменоломню рядом с городом. Чу'дные лесные места здесь у древнего Черитона!
Только отлынивали они или нет, а Джереми Нолликинс Четвертый – Старый Нолл, как звали его соседи – потчевал их берёзовой кашей по утрам, по полдникам и по вечерам. Тут уж щедрей его не было: он не жалел розог ни для четвероногих, ни для двуногих. Том, Дик и Гарри ненавидели Старого Нолла, и это, конечно, плохо. Но, с другой стороны, они были так веселы и счастливы, если их не побьют, и с таким аппетитом ели даже водянистую кашку, что и не задумывались, до чего ненавистен им Нолл, и, слава Богу, потому что от таких мыслей им стало бы ещё хуже.
А, в общем-то, выглядели они счастливой троицей, и хотя руки их были покрыты волдырями, а рёбра – обтянуты кожей, глазки их сверкали, а зубки были белыми. Но только лишь зубки переставали стучать от холода, тело – ныть от угощений старого Нолла, а глаза не щипала сажа, они снова хохотали и болтали, свистели и свиристели, как кузнечики в июне или скворцы в сентябре. Иногда они ссорились и дрались, кусали и царапали друг друга, потому что никто ведь не учил их, как бороться по правилам – но всегда оставались добрыми друзьями. Бывало, забирались они в чужой сад отведать зелёных яблок или устраивали какую-нибудь проказу зазевавшейся старушке – а чего ещё ждать от резвых трубочистиков?
Была в этих трёх оборвышах дикая сила необъезженных жеребят и легкая прыть ягнят, хотя выглядели они куда черней. И Старый Нолл, как ни старался, не смог их приручить. Не становились они ручными, и всё тут! Ночью спали они тихо и покойно, как младенцы в зыбках – все трое рядком на чердаке под крышей, лёжа на широченном соломенном матраце и соломенных подушках, прикрывшись обрывками одеял из старых мешков.
Старый Нолл был и по природе, и по привычке несносным и вредным скрягой, а поэтому просто терпеть не мог, когда кто-то другой бывал весел, счастлив или просто толст. В иную минуту он готов был заживо содрать кожу со своих учеников. Но ведь ему надо было выжать из них всю работу, какую они могли сделать, а поэтому приходилось кормить мальчишек хоть какой-то едой, чтобы душа у них оставалась в теле, а то люди Мэра стали бы выспрашивать, что да как стряслось. Весёлый нрав ребятишек просто выводил его из себя, но сколько бы он их ни лупил, трубочистики продолжали улыбаться. И ещё отвратительней мальчишки были ему оттого (а в глубине своего черного сердца он понимал это), что, как бы ни ненавидели они его, получив порцию соленых розог, дети ни разу не сделали ему ничего дурного.
Каждый день он смотрел на них с тем злорадным вожделением, с каким отчаявшийся Великан смотрел когда-то на Христиан и Верных, брошенных им в темницу. Порою по ночам он подкрадывался к их убогому чердаку, где изо всех щелей дул сквозняк, и смотрел при свете звёзд и луны, как крепко спали они на соломенном матраце, откинув мешочное одеяло, а на их лицах лежала чуть заметная дальняя улыбка, будто сны их были покойны, как лебеди с Блаженных Островов.
Это тоже приводило Старого Нолла в ярость. Что смеют видеть во снах эти сорванцы? Чему улыбаются в них эти уродливые арапчата? Можно отлупцевать проснувшегося мальчишку, но нельзя ведь отлупцевать сон, в котором он витает. Здесь Старому Ноллу уж ничто не могло помочь, и оставалось ему только скрежетать зубами. О бедный Старый Нолл...
И какой скрежет зубовный издал он, когда в первый раз услышал ночную музыку. Он никогда и не услышал бы ничего, если б совсем не потерял сон от глодавшей его злобы. Даже зимой удавалось ему забыться беспокойным сном лишь на несколько часов, и если бы Том, Дик или Гарри вдруг решили за ним подсматривать, когда он лежал в своей кровати с четырьмя стойками, то не увидели бы и проблеска улыбки на старом опавшем лице с длинным носом, острым подбородком и взъерошенными волосами, но лишь печать пугающей тьмы. И, может быть, даже пожалели бы за ночные томления и кошмары, корчившие угловатое тело старика, за то, как непрестанно вздрагивали и сжимались его костлявые пальцы.
Так вот, Старый Нолл не мог спать по ночам, и поэтому выходил иногда из своего безмолвного дома побродить по улицам, а, бродя, смотрел на тёмный блеск стёкол в домах соседей и проклинал их за доставшееся им, а не ему, блаженство. Кости его, казалось, были заполнены не мозгом, а злобой, которую ничто не могло умилостивить. Однажды Старый Нолл вовсе не сомкнул глаз за целую ночь – впервые в жизни, не считая, конечно, того случая в молодости, когда он сломал ногу. Ночь была тиха, нежна и безветренна, а с запада лился мягкий лунный свет, и ярко сияли звёзды. В Черитоне воздух, льющийся с окрестных полей, так ароматен и свеж, и так тих был этот час, что из дальней дали доносился шорох речных струй в ивах.
И вот, когда сидел он одинокой тенью на первом от города верстовом камне, даже не раскурив от скаредности своей трубки, вдруг по улицам пронеслось легчайшее дуновение, а с ним долетела тишайшая музыка, сперва даже совсем не похожая на музыку. Но она всё повторялась и звучала, под конец так сотрясая воздух, что даже Старый Нолликинс, который был довольно тугоух, уловил её мелодию. Музыка гремела всё ближе, пела, трубила и звенела всё веселей и веселей в быстром беге мягкого воздуха той октябрьской ночи:
А ну, ребята, гулять пойдём!
Луна сияет – светло, как днём;
Прочь одеяло, прощай кровать –
Мы будем бегать, скакать, орать!
"А ну, ребята, гулять пойдём!", – снова, снова и снова звала музыка то тихо, то пронзительно, то обрушиваясь внезапным раскатом, как гром с неба. И не так уж ярко сияла в ту ночь луна в первой четверти, казавшаяся изогнутой и натёртой до блеска медяшкой, или подвешенным медным тазом со светящимся краем. Да хоть бы и вовсе не было луны – детвора слышала этот клич и, повинуясь ему, летела, неслась, бежала, кувыркалась и плясала. Изо всех улочек и закоулков, со всех дворов и крылечек по всему Черитону сбегались дети, как сбегают весенние ручьи. Они неслись, кружились, прыгали и скакали в такт музыке.
Старый Нолл таки охнул от удивления, увидев их. Ну кто поверит такому ужасу, когда все достойные граждане Черитона крепко спят в постелях! Можно ли представить, чтобы эти прожорливые грязнули на побегушках, подметальщики и подавальщики, могли вдруг стать такими чистенькими и хорошенькими, такими свободными и счастливыми. Его трясло – не столько от возраста и ночной прохлады, сколько от гнева. Ночные проказники казались совсем настоящими, но что-то в них было странное, а точнее – целых три странных вещи.
Во-первых, совсем не было слышно, чтобы хоть где-то отворилась и хлопнула дверь, или заскрипели железные засовы на окнах подвалов. Не слышно было даже лёгкого топота, хотя чуть ли не половина всех детей Черитона сейчас неслась по улицам, как гонимые осенним ветром листья, а их лица были обращены к востоку и заливным лугам. И, наконец, хотя Нолл мог при слабом мерцании звёзд и лунном свете различить их глаза, ни один из юных безумцев не оглянулся в его сторону и не подал малейшего знака, что заметил его: даже восковые фигуры на часах не смогли бы выказать ему большего безразличия.
Старый Нолл, который был сперва изумлен, ошарашен и даже чуть напуган, пришел в ярость. Его редкие зубы заскрипели друг о друга с усердием жерновов Джереми Первого, когда тот был ещё богат и крепок. Гнев Нолла, можно не сомневаться, отнюдь не угас, когда, повернув лицо к своему крыльцу со стоптанными ступеньками и желобчатым навесом над ними, он увидел, как заячьими прыжками поскакали вперёд его собственные заморенные ученики, Том, Дик и Гарри – и такими пригожими да гладкими вдруг стали эти девятилетние оборванцы, будто всю жизнь катались, как сыр в масле, ни разу не отведав берёзовой каши. Их рты открывались и закрывались, как если бы они перекликались друг с другом и товарищами на улице, хотя ни звука не было слышно. Голоногие мальчишки, прищелкивая пальцами в воздухе, с воплями неслись скачками по улице в такт музыке, как будто никогда не было у них ни ободранных локтей, ни обожжённых ног, и не носили они подбитых железом башмаков.
Но ни звука, ни шёпота, ни шага не слышал глухой старик -ничего, кроме сладкой, пронзительной, выводящей из себя музыки. Через несколько минут улицы опустели, тонкое кудрявое облачко затянуло луну, и только один карапуз – а был это внучонок самого Мэра – упорно перебирал ножками. Он оказался последним только потому, что был самым маленьким, и никто не взял его на руки.
Старый Нолл, проводив взглядом последнего ночного сорванца, проследив за ним мраморными глазами из-под костлявых бровей, заковылял обратно по улице к собственному дому и, постояв малость у дверного косяка, пожевав бороду и подумав, что делать дальше, взобрался по дубовой лестнице к самой верхней площадке под крышей. Тут он с величайшей осторожностью приподнял запор и уставился на кровать, которую ожидал увидеть пустой.
Пустая? Как бы не так! В тусклом звёздном свете, который проникал через пыльное окошко, он увидел несомненно настоящие тела своих учеников, спавших таким тихим глубоким сном, что он даже решился принести сальную свечку на оловянном подсвечнике, чтобы получше рассмотреть их. В её дымных лучах он рассматривал три спящих личика. Старый скряга склонился над ними низко, как птицелов над своей сетью, но ни малейшим признаком не обнаружили они, что ощущают его присутствие. Даже веки у них были в пятнах сажи, а её тонкая пыль покрывала льняные кудряшки коротко подстриженных головок. Дети мягко улыбались чему-то дальнему, будто сидели во сне в сказочном саду и ели клубнику со сливками; будто их души были несказанно счастливы, хотя тела погрузились в глубокий сон, как пчёлы зимой.
Ступенька за ступенькой Старый Нолликинс снова спустился вниз, сел на кровать и задумался. Он был хитрым скрягой, а до щедрости и мудрости ему было дальше, чем грошовой свечке до полной луны. Руки у него так и чесались, чтобы разбудить трёх сонь крепкой розгой. Ему ненавистны были спокойные счастливые улыбки на лицах ребят, когда их тени или привидения бегали или бродили по зелёному заливному лугу за городом. Но как проверить, не обмануло ли его слабеющее зрение? Может быть, сходить утром к Мэру рассказать о ночном видении? Так ведь его ненавидят везде и всюду и, конечно, запрут в городской тюрьме как сумасшедшего, или сожгут вместе с домом, заподозрив в колдовстве. "Нет, нет, нет, – бормотал он сам себе. – Надо ждать и следить, дружище Джереми, и, может быть, мы что-нибудь да высмотрим."
На следующее утро все три ученика, Том, Дик и Гарри, вскочили, как всегда бодрые, за целый час до рассвета. По их сияющим глазкам и яблочным щечкам можно было подумать, будто они только вернулись после долгих каникул на благословенных райских островах. И поскакали они, весёлые, как лягушки, на работу со щётками и мешками, дожёвывая на ходу скрипевшие на зубах лепёшки: три четверти отрубей на четверть муки.
Очень внимательно смотрел на них Старый Нолл во время завтрака из угла у камина, и прислушивался к каждому шёпоту так внимательно, что даже забыл всыпать им палкой обычную утреннюю порцию. Но они не сказали ни слова ни о музыке, ни о танцах, ни о гулянье на заливном лугу. Просто болтали бессвязную чепуху, замолкая лишь, когда замечали, что старикан следит за ними, и он быстро уверился, что какие бы сны ни являлись им ночью, с пробуждением от них не осталось и следа.
Отзвук той музыки и видения томили его много ночей, а тело до того иссохло от возраста и от жадности, что казалось мешком живых костей. Он ничего не высмотрел, но так извёлся и жаждал сна, что когда над крышами Черитона взошла полная и яркая луна – настоящий подарок для нашего охотника – он задремал в своем кресле. Через несколько часов он проснулся от слабого сияния в комнате, которое, конечно, не было светом луны, потому что исходило из чёрной и грязной лестничной клетки. Тут он совсем проснулся, но было поздно: когда он прильнул глазом к дверной щели, мимо него промчались три ученика, а, может быть, их духи или призраки, или видения из их снов – и, счастливые, понеслись прочь. Не успел он и рта раскрыть, как легче ветра пролетели они сквозь иву и скрылись из виду.
На следующее утро после этого, когда Том, Дик и Гарри проснулись на своем матраце, в воздухе стоял изумительный и редкий аромат. Они с жадностью вдыхали его, глядя друг на друга в первом свете дня. Как только надели они рваные пиджачки и спустились к завтраку, старуха, приходившая с утра на пару часов убрать в доме Нолликинса, поставила им на стол сковородку с ломтиками ветчины, шипевшими в собственном жиру.
– Ну, ребятки, – потирая руки, сказал Старый Нолл с ехидной ухмылочкой, – вот вам немного ветчинки и жирку, чтобы вы не простыли, пробегав долгую ночь при лунном свете.
И он скосил на них глаза, приложив палец к носу; но все трое, усевшись на табуретки по другую сторону стола, лишь на мгновенье прекратили вытирать досуха тарелки ломтиками хлеба и подняли на него глаза с таким невинным удивлением, что ему осталось лишь убедиться в том, что они совершенно не понимают, о чём речь.
– А, ребятки, – продолжал он, – разве вы никогда не видите снов, когда спите в своей уютной постельке под крышей? Никогда не слышите музыку? Никогда не появляется в ваших снах то, что называют кошмарами? Ой, Боже мой, когда я был мальчиком, мне каждую ночь что-нибудь снилось!
– Что нам снилось? – воскликнули они, глянув друг на друга с открытыми от удивления ртами.
– Мне, хозяин, снилось, – сказал Том, – что была яркая луна и что я сидел за ужином со знатными господами.
– А мне, – сказал Дик, – снилось, что я танцевал под деревьями и кустами, которые были все в цветах. И я слышал, как играли там на арфах и свирелях.
– А мне, – сказал Гарри, – снилось будто я у реки, а к ней по зелёному лугу спустилась леди и взяла меня за руку. Наверно, хозяин, это была моя мамочка, хотя я её никогда в жизни не видел.
При этих словах ехидная ухмылка прилипла к лицу Старого Нолликинса, как жир к тарелке, потому что в нём уже вскипал гнев. Он подскочил со своего места у громадного камина, в котором еле теплился огонёк головешки.
– Ах, знатные господа! Арфы! Мамочка! – закричал он. – Вы наглые неблагодарные жадные дьяволята! Убирайтесь отсюда, или я сейчас так отделаю вас палкой, что вы навсегда уснёте!
Едва схватив мешки и мётлы, они стрелой вылетели из дому и стали на дорожке сада, прижимаясь к стене, как мокрые вороны, и ожидая, когда злой старик выйдет и пошлёт их по делам.
Впрочем, сковородка ветчины Старого Нолликинса оказалась потраченной не совсем напрасно: теперь он точно знал, что сорванцы предавались ночным играм лишь во сне, сами не подозревая, что как тени унеслись ночью к месту сбора всех детей Черитона, чтобы плясать, пировать и радоваться. Всё же он продолжал следить и подсматривать за ними, надеясь поймать их в тот самый момент, когда они устремятся прочь. И хотя временами их лица озарялись той же нежной и безмятежной улыбкой, несмотря на белые борозды от слёз на замурзанных щеках, несколько недель подряд он не мог расслышать ни ритмов странной музыки, ни тишайшего шороха, с каким видения из снов сбегали по деревянной лестнице.
Чем больше предавался он размышлениям об увиденном, тем больше ненавидел трех сорванцов и тем более несносной становилась ему их весёлость. Не мог он только решить, что же делать, если случится ему застигнуть их за ночными проделками: сразу пройтись палкой по спящим телам или подождать, пока призраки из их снов улетят подальше и уже не позволить им вернуться. Вот тогда-то мальчишки целиком окажутся в его власти.
Жила в то время в Черитоне сморщенная старуха, слывшая колдуньей. Ютилась она в каменной хибаре на дальнем конце дороги, проходившей как раз под стенами островерхого дома Старого Нолликинса. И Старый Нолликинс, от которого уже оставалась почти что тень, однажды постучался к ней тёмным вечером. Видом своим она годилась старику в бабушки. Сидела старуха на корточках в углу у большого чугунного котла, где на медленном огне клокотало какое-то варево. Старик пробормотал свою историю о "трёх воришках и бесстыжих негодниках", а потом стал препираться о цене за совет. И здесь он хотел что-то выгадать... Наконец, он положил крону в высохшую лапу колдуньи.
– Если разбудить спящего, – сказала она ему, – до того, как порожденное сном видение вернётся в свою смертную оболочку, тогда наверняка случится его внезапная смерть. Не буди спящего, но не позволяй вернуться бродячей тени, тогда он навеки останется твоим рабом, и никогда не станет старше. А чтоб не подпустить тени, порождённой сном человека или зверя – всё равно – нужно иметь или бант любви из железа, завязанный наизнанку, или подвесить ржавую подкову вверх тормашками, или прибить гвоздём над замочной скважиной венок из веток бузины и ясеня, а все окна должны быть закрыты. Ни кирпичные стены, ни каменные, ни деревянные для таких теней не преграда, но они терпеть не могут железа.
И все её слова были частью правдой, а частью – ложью, потому что глупый старик отказался уплатить карге полную цену за совет. Он знал, и колдунья тоже знала, что на двери его был только деревянный засов, потому что он пожадничал заплатить за новые железные запоры. Воров он не боялся, так припрятав денежки, что ни один злодей на свете не отыскал бы их, хоть целую неделю рылся бы в доме. Он переспросил старуху, чтобы удостовериться, как долго обычный человек может жить и работать, если порождённая его сном тень не вернётся назад.
– Ну, это, – прокудахтала колдунья, – зависит от того, сколько ему лет, какая у него кровь и какое сердце. Бери их в первом цвету, тогда и сохранятся дольше.
Она уже давно догадалась, чего хочет старикан, и нравился он ей ничуть не больше, чем три его непоседливых трубочистика. Очень неохотно он бросил ещё монетку в костлявую ладонь ведьмы и направился обратно к дому, не зная, что старуха, чтобы проучить его за жадность, рассказала лишь часть правды.
В тот вечер ученикам выпала редкая радость поиграть в прятки в пустом доме, где было множество комнат и закоулков, но едва услышав шаркающие шаги хозяина на крыльце, они бросились на постель и притворились глубоко спящими.
Старый Нолликинс вернулся с пучком веток бузины и ясеня, гвоздём за десять пенсов, железным ключом, который он купил у старьевщика и который был когда-то ключом от мельницы богатого Джереми Первого в Стратфорде-на-Эвоне. Полночи размышлял он над словами колдуньи. "Конечно, – убеждал он сам себя, – кровь у них молодая, и моя палка не даёт им разбаловаться, а что может быть лучше для юного тела, чем долгий труд днём, скудная пища и свежий воздух на чердаке ночью?" Старый хитрец и впрямь думал, что если удастся ему не допустить порожденные сном тени обратно в тела, то три ученика никогда уже не станут ни старше, ни слабей, а будут оставаться такими же проворными и крепкими ещё сто лет. Тогда он сможет пользоваться их трудом сколько захочет, а перед смертью –продать. Уж он-то отучит их шляться по ночам, когда добрые люди спят в своих постелях! И впервые за много лет скудный ужин из корочки хлеба, ветчинной косточки и кружки воды показался ему манной небесной.
Следующий день был днём Святого Николаса, и было то время старых добрых английских зим. Землю уже слегка присыпало снежной крупкой, как зёрнышками саго, а речки и пруды застыли, как звонкое железо. Луна вышла в ту ночь чуть не в полном своём блеске, и лужи на главной улице Черитона сияли между домами в ее косых лучах, подобно китайскому хрусталю.
Поужинав в семь, Старый Нолликинс стал выжидать во тьме, не позволяя себе заснуть пять долгих часов. И тогда, перед самой полуночью, удостоверившись, что ученики крепко спят на чердаке, он на ощупь спустился по лестнице, осторожно приподнял запор и выглянул наружу. Никогда прежде открывшаяся ему картина не сверкала так ярко. Снег на коньках и скатах крыш, на резном камне домов светился белизной и был гладким, как тончайшая мука. Во всю длину улицы без фонарей не видать было ни человека, ни даже кошки, а звёзды сияли в серо-синем небе, как капли росы на колючках. И, конечно, как только часы на башне Святого Эндрю пробили двенадцать, чуть слышно полилась из дальней дали та же пронзительная и всепроникающая мелодия. Клянусь Богом, что если бы в жилах Старого Нолликинса оставалась хоть капля детской крови, то и его дряхлые кости не устояли бы и пустились в пляс по ледяной улице под эти звуки:
А ну, ребята, гулять пойдём!
Луна сияет, светло, как днём.
Прочь одеяло, прощай кровать –
Мы будем бегать, скакать, орать!
Есть настроенье – гони вперёд,
А если нету – потом придёт!
Хватайте обруч и барабан,
Трещотку в руку, свисток в карман!
А ну, пошарим на чердаке –
Там дядька прячет муку в мешке.
Тащите сахар, изюм, творог –
И выйдет знатный у нас пирог!
Только куда уж Старому Нолликинсу! Он проскользнул, как крыса, обратно в дом, втиснулся в чуланчик под лестницей, оставив дверь широко открытой, и стал ждать.
Но что это? На улице показались слабые мерцающие огоньки, донеслись крики голосков, совсем не похожих на человеческие, и через минуту-другую музыка загремела так, что стеклянный ящик на столе с моделью брига, оставшейся от недоброй памяти дедушки Старого Нолликинса, который сгинул в Тобаго, зазвенел в такт мелодии, и кувырком со своих кроватей в рваных штанишках и рубашках, босые, пронеслись, как ветер, со ступеньки на ступеньку, прикрываясь мешками, привидения его трёх учеников. Старый Нолликинс едва успел разглядеть блаженную улыбку на лицах, уловить блеск зубов в полуоткрытых ртах, как их и след простыл. Весь дрожа, словно в лихорадке, старец бросился вверх по лестнице, и через минуту по всему дому эхом разнеслись удары молотка, которым он вгонял десятипенсовый гвоздь над замочной скважиной двери чердака. Он подвесил ключ и подкову на веревочках, опустил молоток и прислушался. Ни шепотка, ни вздоха, ни вскрика не донеслось изнутри, но он не осмеливался открыть дверь в ужасе перед тем, что должно было предстать его взору.
Любопытство, однако, победило. Натянув плащ на костлявые плечи, он поспешил на улицу. Ну, конечно, там и сям повсюду на инее и снегу виднелись следы ног – во всяком случае, так показалось его завистливым глазам – потому что эти следы были не глубже касания крыла голодной птицы. В простоте своей он тешил себя мыслью, как ловко удалось ему провести своих учеников, и что теперь их пустые детские тела навсегда останутся у него в плену, готовые явиться по первому мановению и зову. Он решил последовать на заливные луга за тенями, которые уже скрылись из виду.
Долго он шёл и шёл, едва переводя свистящее дыхание и переступая ногами, и, наконец, подошёл к тому месту, где стояли кружком подстриженные ивы, а вода в излучине реки сверкала под луной, как стекло. Здесь среди пышных, одетых морозом трав, собралось удивительное общество, а неземная музыка, казалось, исходила из нутра расположенного рядом холмика, который называли Лагерем Цезаря. Изнутри доносились голоса и пение. А везде по лугу блуждали радостные тени из детских снов со всего Черитона, из окрестных сёл и цыганских таборов на многие мили вокруг. Овцы здесь были тоже, и, когда старик проходил мимо, их жёлтые глаза поблескивали при луне. Никто не обращал внимания на детей и на "странников", созвавших их из снов.
И вправду странными были эти странники: небольшого роста, в одеждах, будто сотканных из паутины, с гладкими светлыми волосами, мягко ниспадавшими по обеим щекам их худых лиц, так что все они казались седобородыми. Они расхаживали по лугу, поворачивая головы к детям из стороны в сторону, а морозные травы лишь чуть сгибались под их легкой поступью. Печать неизменного добросердечия лежала на всём их облике, а в глазах светился тихий отблеск морской воды в грозовую ночь, когда рябь прилива накатывает на широкую полосу песка.
При виде всего этого Старого Нолликинса одолел смертный страх. Нигде не было видно ни Тома, ни Дика, ни Гарри: они, должно быть, спрятались в поющем холме и пировали там приснившимися яствами. От струнного звона и трубного гласа нескончаемой музыки голова его пошла кругом. Он стал искать, где бы спрятаться, и, наконец, пошёл к старым узловатым ивам у заледеневшего ручья. Здесь бы ему и простоять целым и невредимым до самого утра, если бы, когда он пролезал между нижними ветками дерева, иней не попал ему в нос и не заставил громко чихнуть. Впрочем, простоял бы он тут целым и невредимым, если бы только чихнул, потому что чих старикашки был очень похож на кашель простуженной овцы. Но он до того перетрусил, застав такое общество, что, чихнув, громко крикнул: "Будьте здоровы!", как его когда-то учила мама.
Тут и наступил конец злому Старому Нолликинсу, потому что это был его первый шаг на долгом пути к раскаянию. Потому что открыв глаза через много часов, он увидел утренний полусвет и понял, что сидит на ветке голой ивы. Туман лежал полосами на низком лугу, а овцы медленно двигались по нему, пожёвывая траву и оставляя за собой в инее зелёные отметины. Тут такая острая боль пронзила кости Старого Нолликинса, какой он не знал с самого рождения, будто все ивы этого волшебного кружка на берегу Итчена всю ночь дубасили его толстыми ветками, выбивая самодурную волю. Куда только делись его самоуверенность и решительность! Покряхтывая и постанывая, спустился он на луг, подобрал какую-то палку и побрёл с ней по городу, как с клюкой.
Было так рано, что ещё не вставали молочницы, и только петухи кричали на морозных насестах да зардел, предвещая восход солнца, небосклон на востоке. С трудом взошел он в свой дом и закрыл за собой дверь. Отдыхая чуть не на каждой ступеньке, он заставил себя подняться наверх, хотя при любом движении ему казалось, что он вот-вот рассыплется на куски.
Наконец, добрался он до двери чердака, прижался к ней длинным ухом и прислушался. Ни звука! Потом, осторожно-осторожно он чуть приоткрыл дверь и просунул в щель дрожащую голову. Багровый свет с восточного небосклона всё усиливался и даже проник в грязное слуховое окно, озарив спящих трубочистиков. Наступило воскресенье, а поэтому на их светлой коже и кудряшках не было и следа сажи. Но если прежде, когда Старый Нолликинс подсматривал за ними, их улыбающиеся личики казались ему восковыми, сейчас они были будто из алебастра.
Все трое – и Том, и Дик, и Гарри– лежали на спине, вытянув вдоль тел огрубевшие от сажи руки с оборванными и поломанными ногтями. И следа улыбки не было на них, но лишь строгое спокойствие ликов, погрузившихся в вечный сон. Так выглядели они, что даже Старый Нолликинс не посмел их будить, потому что знал в глубине души, что ни одна розга на свете не поднимет их из этого сна – во всяком случае, пока их души не возвратятся в свое жилище. И старая ведьма едва ли тут поможет. Ругая старуху, он всё же пошел ней и долго колотил в дверь её нелепой лачуги, но она и не подумала ему открыть. Наконец, когда колокола черитонской церкви стали созывать прихожан на утреннюю службу, ему ради спасения собственной головы оставалось лишь поплестись на двух палках в мэрию и рассказать, что его ученики умерли.
Но они не умерли. Помощник Мэра вызвал доктора, а тот, приложив короткую деревянную трубку к груди мальчиков, удостоверился, что под рёбрами у них слышно биение, что они впали в забытьё. Назвал он этот недуг греческим словом "каталепсия", и означало оно что-то вроде приступа сна, который должен со временем пройти. Но хотя вызванная доктором старая повитуха грела соль для мешочков и час за часом прикладывала кирпичи прямо с жару к их окаменевшим ножкам, ни один ни трепетом век, ни легчайшим вздохом не обнаружил, что он жив и когда-нибудь откликнется.
Так и остались они лежать на соломенном тюфяке, неподвижные, как мумии, тихие и безмятежные, и такие прелестные, какими любая мать хотела бы видеть своего ребёнка, строгие, с вымытыми к воскресенью щеками, носами, лбами и подбородками, и безучастные, как каменные ангелочки.
А Мэр города, выслушав всё, что Старый Нолликинс мог ему рассказать, наложил на него штраф в пять мешочков гиней за то, что плохим питанием он довел своих учеников до каталепсии. Из-за боли в суставах и тех мучений, которые причинял ему вид посторонних, расхаживавших по его дому, от просьб к Мэру сжалиться, от того, что на его глазах вытащили из тайников все деньги и пересчитывали их на столе, жалкий старик так одурел и расстроился, что совсем забыл снять венок из бузины и ясеня, подкову и ключ. Вот почему, когда через несколько недель никакого признака окончания забытья так и не обнаружилось, Мэр и его советники решили, что Том, Дик и Гарри уже никогда не принесут городу пользы, чистя дымоходы его граждан, и поэтому лучше им иметь честный заработок в качестве одного из "Чудес Века".
Тогда помощник Мэра с белой муслиновой лентой на чёрной шляпе взял двух кладбищенских плакальщиков с букетами лилий в руках и увёз все три маленьких тела на ручной тележке. Заказали большой стеклянный ящик с каркасом из прочного уорикширского дуба, с резным замком и ключом, и задолго до того, как на рождественском снегу стали распевать песенки, трёх мальчиков уложили в этом ящике на верхнем этаже черитонского музея. Там они лежали и лежали в непробудном сне, тихие, как Белоснежка в гробу у гномов, и нежные, как дневной свет, лившийся на их спокойные лица, хотя длинными летними днями, если солнце светило слишком яростно, стекло обычно затягивали тёмной занавеской.
Новость о чуде быстро разлетелась по свету, и отовсюду повалил народ подивиться на спящих трубочистиков, а брали с посетителей по шесть пенни за вход. Подивившись, многие направлялись дальше в Стратфорд к церкви, где покоился прах Уильяма Шекспира. А миссис Джил поставила рядом с музеем лоток с имбирными пряниками и яблоками и через пару лет накопила торговлей столько денег, что смогла вырастить своих девятерых сироток чуть ли не в роскоши, а когда отошла от дел лет под шестьдесят, то поселилась в четырёхкомнатном коттедже в какой-нибудь сотне ярдов от самой Эрн Хэзэуэй, вдовы Шекспира.
Долго старались и Лорд-лейтенант графства, и шерифы, и все мэры соседних городов, несомненно питавшие зависть к такой славе и к такому чуду, уговорить Мэра и муниципалитет Черитона, чтобы согласились они перевести мальчиков в центр графства, а Граф даже обещал поместить их в старом доме совсем рядом с усыпальницей его предков, но всё было тщетно: граждане Черитона не отступились от своих прав, а Лорд главный Судья степенно выслушал обе стороны и покивал украшенной париком головой в пользу граждан.
Спящие Мальчики продолжали спать пятьдесят три года, и за это время муниципалитет получил сто двадцать три тысячи пятьсот пятьдесят пять монет по шесть пенни только как плату за вход. И почти каждый пенни этой огромной суммы был чистым доходом. Деньги щедро тратили: граждане расширили свои узкие дымоходы, насадили липы вдоль главной улицы, а ивы и ясени – у реки, построили фонтан и большую каменную голубятню, выгородили луг и засадили его деревьями, чтобы все дикие звери и птицы жили там в полном довольстве, какого и не могли ждать от своего повелителя – человека.
И вот однажды, когда смотритель музея, сорок лет каждое утро протиравший стеклянный ящик "трубочистиков", заболел и слёг, его племянница, прехорошенькая, весёлая и проворная девушка, заменила его на время. Она убирала в музее, продавала билеты и присматривала за посетителями. Было ей всего семнадцать лет, и она стала первым на свете человеком, который в музее запел. Ну, конечно, пела она не разжимая губ, и только в те часы, когда посетителей не было. Близилось лето, а, если быть точным, то настал первый день мая. Как и каждое утро, она открыла в тот день большую дверь музея, поднялась по пышной лестнице, раздвинула шторы на высоких окнах верхнего этажа, а затем, как обычно, повернулась, чтобы посмотреть на Трёх Спящих (не заплатив за это даже медного пенни!) с глубоким вздохом, будто вырвавшимся из счастливого сна.
"Ах, малюточки вы мои, – шептала она про себя, – ну, чисто прелесть!" У нее было нежное материнское сердце, а пряди волос прозрачны, как струны скрипки в утреннем свете. Голубые глаза девушки задерживались на стеклянном ящике с таким состраданием и нежностью, что если бы один лишь взгляд мог разбудить спящих, они бы уже давно отплясывали здесь по утрам ирландскую джигу.
Но смотрительница и сама была молода, а порой – легкомысленна. Ей случалось иногда отломить крошечный рожок коралла или незаметную чешуйку с хвоста русалки, чтобы подарить на память о Черитоне приглянувшемуся ей юному посетителю. Да ведь и не слышала она никогда о магической силе ключей, подков, железа, бузиновых или ясеневых веток, потому что училась в школе, а там о колдовстве и чарах на уроках даже не вспоминали. Откуда же ей было знать, что крохотный ключик от дверцы стеклянного ящика и большой ключ от двери музея (который, открыв и ту и другую, она случайно обронила в садовый колодец), может кого-то впускать или не впускать, даже если двери настежь открыты? И что вода смывает всё, даже заклятие?
Когда она шла на работу в то утро, солнце светило так щедро, а скворцы в молодой листве лип распевали так звонко, что девушка больше не смогла сдержать жалости. Раздвинув шторы на верхнем этаже, она в полном молчании приподняла три стеклянных крышки большого стеклянного ящика и поставила подпорки, чтобы они оставались открытыми. Прислушавшись, будто хотела расслышать слова беседы, которую мальчики ведут во сне, она поцеловала их холодные, как камень, ротики одного за другим. Когда она поцеловала Гарри, ей показалось, что по лестнице кто-то поднимается, и она сразу выбежала взглянуть.
Никого! Но когда она стояла на лестнице, наклонив голову и напряженно вслушиваясь, будто порыв душистого ветра долетел с далеких дамасских просторов. Даже не звук, а дыхание, слабое и невыносимо сладкое дыхание Весны, прямо от птиц, от овец, пасшихся у извилистой речки, аромат шёпота. Казалось, давнее воспоминание явилось ей и мелькнуло перед глазами. И опять наступила тишина, которую нарушил голосок тоньше комариного рожка. Тут раздался ужасный грохот стекла, и, сломя голову, выбежали из музея три трубочистика, в которых, наконец, вселились призраки из их снов.
А Старый Нолликинс к тому времени давно уже лежал в могиле, так что если бы даже кому-то и удалось поймать беглецов, Том, Дик и Гарри никогда уже не стали бы чистить для него дымоходы. Только никому не удалось разыскать их: ни новому Мэру, ни всему муниципалитету.
Вотще городской глашатай выкрикивал дважды в день до конца года: "О слушайте, слушайте все! Потеряны, похищены или погублены три достоизвестных и достодивных Спящих Мальчика из Уорикшира!" Но ни Лорд-лейтенант, ни даже всемогущий Граф не могли тут ничем помочь.
Да, был, конечно, холмик у кружка подстриженных ив... Только кто же из бодрствующих помнил об этом холмике?